Пекин – военный город российского 18-го года: все дворцы, все храмы забиты солдатами, на площадях пушки, на перекрестках патрули, – и всюду шелуха арбузных семечек!
Российский 1918-й!.. – не по-российски – бестелесны, беспрепятственны, неприкосновенны – иностранцы, европейцы: мы садимся в поезд, который пройдет через ставку У Пей-фу, у нас купе, под боком вагон-ресторан, это остатки французского «голубого экспресса», оборудованнейшего в мире. Путь: Пекин-Ханькоу. На прощанье мне говорят:
– В провинции Хенань У Пей-фу собрал с крестьян налоги по тысяча девятьсот тридцать шестой год включительно. Поедете через Хенань, там «красные пики», Фань Ши-мин!
Улыбаются. Вокзал освещен газовыми фонарями. Ночь черна, как негр. Поезд идет в костры военного лагеря, за пекинские стены, – и возвращается обратно: прицепливают вагон китайского генерала, вагон-салон. Мне говорят, что генерал Хуан Сян-ли, из уважения к себе, испражняется в своем вагон-салоне так: он встает орлом перед унитазом, под руки его поддерживают два приближенных, он поплевывает в унитаз, – затем за ним убирают с кафелей пола. – Опять поезд уходит в костры военного лагеря, во мрак ночи. – Нас двое, мы – шикарны, нам – шикарно. По коридору предупредительнейше проходит военный контроль. Впереди у нас – сорок восемь часов пути по расписанию, – неизвестное количество суток – по обиходу: книжек мы взяли на неделю. И наутро мы погружаемся в беспредельное количество рисовых полей – в китайское нищенство, в китайский труд. Какие беспредельные высоты взяли бы китайские крестьяне, если бы они действительно шли в гору, а не шли бы в гору, стоя на одном и том же месте, как они делают, перекачивая воду из каналов на рисовые поля, с одного поля на другое –?! – целыми днями китайцы, старики и дети шагают со ступеньки на ступеньку колеса, тяжестью своих тел вращая колесо, тяжестью своих тел перекачивая воду, – и дети, чтобы быть тяжелее, к спинам привязывают мешечки с песком!.. – труд и земляные века перед нами: ибо – сколько веков надо потратить, чтобы по ватерпасу выверить все эти многотысячеверстные равнины –!? Там за окнами, в нищенстве деревень и полей, в высохших реках, около разбитых войной домишек, – очень много свежих могил и старых курганов… – Станции мимо проходят солдатскими биваками российским осьмнадцатым, – теплушки, буфера, солдаты, винтовки, пулеметы, – стоянки часами, пыль, шелуха арбузных семечек, грязища, неразбериха… маманди! – нищие, торговцы с лотков, солдаты в бегах за торговцами и лотками, – патрули, крики. – Города сокрыты серыми громадами стен и теснотой пригородов под стенами. Мы в своем международном – в разговорах по принципам ветров: куда мысль подует, туда и слова несут: скитались по нашим жизням. В первый день в голубом китайском закате, после деревень, зарывшихся в лёсс, подземных деревень, возникла Хуан-хэ – Желтая река, эта уничтожающая каждый год миллионы людей, каждый год меняющая свое русло: она возникла в закате – и поезд попрощался с ней в лунной сини, с ее лёссовыми руслами. – Наутро на станции видели связку пик, вроде российских казачьих, – у острия каждой пики были привязаны длинные волосы, выкрашенные в красное: – эти пики отобраны у красных пик: мы едем местами крестьянских восстаний, на станциях нет никого, кроме солдат, – но в полях по-прежнему крестьяне одолевают высоты водокачек. Здесь творятся жесточайшие вещи: выжигаются села, вырезываются солдатские и повстанческие отряды, насилуются женщины; – и есть отряд женщин – как хотите, разбойниц или партизанок, – женским отрядом командует женщина, они на дорогах грабят купцов и караваны, красивейших мужчин берет себе командир отряда, – этот отряд возник из переразграбленных крестьянских женщин. – Я помню крестьянскую фанзу. Я видел ее под Пекином, около могилы Сун Ят-сена. Рисовое поле было рядом с фанзой, на скате горы. На скате горы стояла – на российский глаз – сараюшка, в которых в российских уездных городах хранят дрова и кур, – величиной в четыре шага ширины и в шесть шагов длины, без окон, с дверью прямо под небо; глиняная печь уходила трубою под каны. Фанза была совершенно пуста, жестяная банка от английских консервов заменяла чашку, на канах валялся халат из кошачьего меха. У порога стояли лопаты и кирки. На земле перед фанзой сидели три женщины: мать и двое детей. Нельзя было решить, сколько лет матери: тридцать два или пятьдесят, она была одета в китайские женские штаны и в блузку, прикрывающую грудь, – талия ее была открыта солнцу и была коричнева, как английский табак, как ее же лицо. На старшей девочке были надеты только одни штанишки, ей было лет десять. Младшей было лет восемь, она была голой и коричневой, как лицо матери. Эти три женщины золотыми нитками расшивали шелковые женские туфельки, те, которые предназначаются для знатных китаянок, портящих колодками ноги. Женщины сидели на вытоптанной земле, в пыли, – шелк и золото разложены были на шелковой тряпке. – Рисовое поле было рядом с фанзой, – отец работал на рисовом поле, но чресла в воде, киркой он рыхлил землю под водой, – он был гол, коса его связана была пучком. И этот мужчина, и эти три женщины – никакого не обратили на меня внимания, точно я бестелесен…
Тогда, в пути из Пекина в Ханькоу, – только на два часа опоздал экспресс иностранцев, – мы поехали на русскую – бывшую – концессию, где до сих пор, на паперти русской церкви, – совершенно настоящий – при погонах – стоит российский городовой, содержимый остатками засевших здесь российских чаеторговцев. Ночью меня пытали – зной и москиты. Утром я погружался в бабушкино Заволжье. – Через неделю после нас Пекин-Ханькоуская железная дорога, принадлежащая французам, была перервана «красными пиками»: в иностранных газетах сообщалось, что дорогу размыл разлив Хуан-хэ. – Против Ханькоу, по ту сторону Ян-Цзы-Цзяна, лежит город У-чан, колыбель китайской революции 1911 года: город на горах, в серых каменных стенах, в отчаяннейшей китайской тесноте, где в переулках с трудом разойдутся два человека и где переулки забиты цеховыми мастерскими и лавочками. Над городом на горе сторожит время сигнальная пушка: Ханькоу с горы, с крепостной стены уходит в заводский дым. – Англичанин в пробковом шлеме, в белоснежном костюме, в белых туфлях – сидит в рикше, подгоняет ломпацо белой своей туфлей в спину, – ломпацо расталкивает человеческую толпу охриплым криком: это и в Пекине, и в Ханькоу, и в Учане – на перекрестках стоят «сикхи» – индусы в малиновых чалмах – английская колониальная полиция, – у сикхов в руках бамбуковые палки – и каждого, каждого китайца, пробегающего мимо, кули или ломпацо, бьют сикхи этими бамбуками по ляжкам: это везде, где есть английские или «международные» концессии. – Нигде нет столько полиции, как в Китае, – и нигде так много не бьют и не дерутся, как в Китае!.. – Над головами, через улицы, на домах, перед домами – висят золоченые, красные, синие иероглифы вывесок, похожие на российские церковные хоругви, города похожи на муравейники, где китайцы – муравьями, всегда тысячи китайцев, – и все пахнет бобовым маслом, национальный китайский запах. В китайских лавках – та же притертая грязь, медлительность и осьмерками по полу остатки чая, как и в российских заволжских у Тютиных и Шерстобитовых…