Ночь. Вот муть и мрак рассеиваются в небе и возникает страшное безлюдье небес, падающих звездами, холодными и колкими, как иней. Ветер, который стал вольней и серей, гудит в антеннах, – но радиотелеграфист спит у себя в рубке, – мирным сном. – А, если бы он хотел, он мог бы узнать миллионы разных вещей, о том, где идут и как идут корабли, какой миллиардер, американский под-король стали, плывущий из Сан-Франциско в Токио, беспокоится о курсе франка и счел радиоаппарат не очень нескромным для приказа о корзинке цветов, – о том, как шахтеры в Англии отстаивают свое право жить, – как политиканствуют политики, как хозяева земного шара, живущие под Нью-Йорком, под Парижем, под Лондоном, в Ницце и на Панамском канале, хотят уничтожить хозяев новой веры в мире, засевших в России в Московском Кремле, где на азиатской башне часы отбивают Интернационалом, в азиатской части города, – – впрочем, о России телеграфист знал столько же, сколько он знал, положим, о Китае, о том китайце, что бросился сегодня в море, чтобы умереть. Но телеграфист спит, этот, научившийся подслушивать неслышимое в мире. И главно и значимо то, что есть в мире такое, что не может человек воспринять просто, что улавливает он тончайшими аппаратами, что окутывает, закутывает человека, огромная сила, которую человек не знает, но которая над ним, в нем, вокруг него, – и сколько есть еще сил, не познанных человеком? – и что человек знает твердо? – ведь утро придет огромным огненным шаром из воды, и день уйдет этим шаром в воду, – и те, кто плавал здесь сотни лет назад, небелунги, бритты и испанцы, обросшие легендами, как волны в бурю обрастают седой пеной, – они не знали этой беззвучной ловитвы неслышимого в мире, хоть те же дельфины и чайки сопровождали их по морям – – ужели они знали такое, что не знаем мы? – Но вот гудят антенны уже не в ветре, плачет приемник в радиобудке, и сонный телеграфист принимает радио о том, что где-то, какая-то новая возникает революция, закрываются, загораживаются минами и пушками порты и морские безбрежности…
На юте, у запасного рулевого ларя, на канатах лежат и курят, спички зажигают о палубу, бельгийские спички, такие, что, если с горя ударит матрос о палубу коробком, вспыхивает весь коробок. Трубки матросов так же корявы, как их пальцы в струпьях мозолей и ран от морской воды. Шумит вода за кормой, и огни трубок, зона на ветре, летят хвостом кометы в море, освещая руки; матросы тесно сидят, сокрывшись от ветра. Нос и корпус корабля ушли во мрак. Эстонец-боцман сумрачен и тих, тихий человек, мечтатель, саженный ростом.
– Ты выпил, что ли, боцман?
– Нет, я не пил…
– В Бомбее есть гора и на горе пропасть, и там они хоронят. Лысая гора, ничего на ней не растет. Приносят человека и кладут на камень. А над горою вьются ястреба, – они у них священные. Так эти ястреба съедают мертвецов в пять минут, одни кости остаются. Тогда ихний поп сталкивает кости в пропасть. Сколько тысяч лет так хоронят и все засыпать пропасти не могут, – я глядел в эту пропасть – дна не видать. И хоронят там только богатых… Мы ходили туда с дункманом, полиция нас ничего, – не тронула… А теплынь там какая, голому жарко, так и ходят. А акулы прямо в порт заходят, их тамошние мальчишки, мерзавцы, за шиллинг в воде режут… А солнце… А бабы – дуры, белых очень любят и прямо без денег…
– А как англичане – сволочи, байстрюки, их заставляют работать, даже, значит, баб. Работают, значит, грузят двенадцать часов подряд и полчаса на обед, на бананы, значит. Они голые таскают тюки с кофеем или чаем, пот валит, – а англичанин в огуречном шлеме и с резиновым жгутом, – и – чтобы бегали с тюками по сходням рысцой с бананов, и молча чтоб, – а если зазеваешь или слово – сейчас резиновым жгутом вдоль спины. Мы было собрались им помочь, – так нас, значит, прямым манером в береговую контору на божий суд, – и мы, значит, испробовали резиновых жгутов, выходит не сладко… А бабы – ничего, после работы тут же вымоются в море, поедят бананов и манят нас к себе в соломенные, значит, шалаши, с мамашей познакомят… А англичане так и живут отдельными поселками, со стражей, и к ним туда без пропуска не попадешь… И платят англичане бабам – шиллинг в день…
Ветер сеет огоньки трубок – за борт, в море, во мрак. Ветер щупает людей, их отрепье. Свежо. На капитанском мостике, где у компаса, следя за курсом и за узлами, склонился штурман, склянки отбивают время, полночь. И груды волн трут корабельный борт, в стремлении всегдашнем ворваться за него, чтоб побежать по трюмам, чтоб разломать и смыть перегородки, каюты, склады, – чтоб корабль замотался на волнах в предсмертной томе, чтоб забегали по палубам остервеневшие, обезумевшие люди и – чтоб корабль сначала медленно, кормой иль носом, стал грузиться не грузом, а собой под воду, в зеленую враждующую муть, – сначала медленно, потом поспешно, – чтоб потом – там, под водой, в темнеющей ко дну мути, ему, кораблю, валиться эллипсами в муть ко дну, оставив над водой на несколько минут воронку пены, потом – спасательный кружок, осколки лодки и трех людей, раскиданных волнами на километр друг от друга, – а кроме них – безбрежность океана и чашу неба, ставшую над ним… Боцман говорит вслух своим мыслям: – А в России теперь живут без денег и правят рабочие – –
Потом матросы сюта идут спать, в трюм. Француз – третий стювард, которому судьба предложила прислуживать у стола механиков, юноша, идет на нос, в «рум», где на подвесных кроватях спят ирландец – второй стювард, негр-кок и помощник повара – еврейский мальчик из Яффы, кроме мытья посуды выполнявший обязанности женщин для чиф-стюварда – – Матросский запах и запах матросских кают – он крепко, навсегда пропах солью, потом, варом и рыбой и – морем, невеселый запах, едкий, такой, в котором вся матросская жизнь, в соленой морской воде, в поте, на соленой рыбе, которую повар крепко снастит перцем, чтоб не воняла, когда гниет – –