В исполкомах, в управах, в чрезвычайных комиссиях, в контрразведках, в штабах армий – трещали телефоны, толпились курьеры, дымила махорка, писались приказы, узнавались истины, открывались предательства, мелочами проходили геройства и глупости, спали на столах, тут же ели и трудились, на задворках расстреливали, у парадных дверей вешали плакаты, и охрипшие люди с парадных дверей, с тумб, со столов – кричали, кричали тем, кто шел, шел, шел мимо…
В исполкомах, в чрезвычайных комиссиях, в штабах армий застревали – для истории – бумаги о том, что там-то взорван мост и геройством в смерть ушла сотня матросов, что там такой-то отряд ушел умирать, что там взяты, а здесь сданы куски земли, что там такая-то грязная ночь, – что там повесили бело-голубые такого-то комиссара, что новая красная тысяча пошла умирать за прекрасное будущее, бритая и в рабочих куртках, – что по степи бродит шайка киргизов, грабит, насилует, режет и жжет.
Сначала были бодрые в солнце дни бабьего лета, солнце шло по синей небесной корке, летели над полями паутинки, притихала земля в синем твердом воздухе – днями, а ночами горели обновленные за лето звезды, и светил месяц, возродившийся после июня. Потом шли дожди, мир и степь посерели в сырости. Потом морозы сковали сырую степную серость, – и тогда выпал снег, чтоб опять поползти по проселкам, грязям. Снег выпал, как всегда, ночью, и с рассветом стал сползать, на минуту закинув в сердце каждого бодрость. По улицам, мешая грязь со снегом, шли красноармейцы, на площади еще не стухли костры от их ночевки, и дым стлался к земле, воздух – по-утреннему и по-зимнему – был синь. Секретарь исполкома, по-зимнему в валенках, в железку положил дрова, прежде чем приступить к прочтению бумаг, и среди сотни бумаг была одна, где доносил волостной председатель о делах в своей волости.
...«А так же доношу што посарынским пустошам недели две тому назад прошли киргизы сто человеков вооружены винтовками грабили хутора мужиков брали в плен а потом в степу резали. Бабов почитай всех перепортили, а скотину не так воровали как разогнали, што только наделали. Апрошли они шешнадцать хуторов и три села. Мы теперь нарядили мужиков ловить по степу скотину. Што делать?»
За окном исполкома таял снег, солдаты запели песню о том, как припотели девки. Снег стаивал, на площади вырастала лужа, земля серела, как лицо старухи в слезах. Печурка в комнате разогревалась. Та бодрость, которая всегда бывает у людей в первый день зимы, вместе с тающим снегом переходила в будни, песня солдат стихла за поворотом в степь. О киргизах было уже известно в исполкоме, как-то мутным рассветом на взгорке в мокрой степи их искрошил, вместе с лошадьми, на крошево волкам пулемет, – и секретарь засунул бумагу сельского комиссара под сукно… В кабинете председателя зазвонил телефон, пришла телефонограмма из штаба о наряде на подводы…
…А где-то в степи в эти страшные недели, – солнце, садясь за балки в жухлые ковыли, в страшный красный простор, осветило холм и на холме дикую, древнюю картину азиатского кочевья. На холме горел костер, вокруг костра сидели дикари, в мехах, в остроконечных шапках, с лицами унылыми и омертвевшими, как их степь и полынная степная культура. Эти люди были безмолвны, как степь. Только лошади, что бродили по балке, ржали иной раз да мчали по степи, взметая пыль и тишину. У костра – люди – за день становища – насорили человеческим сором, валялся конский помет, седла, винтовки, кочевья утварь, – от костра пахло пометом, ибо пометом горел костер. На костре долго жарили тушу лошади и ели ее, держа куски мяса в руках. – Так – красной раной – ушло солнце, – чтоб небо заковалось в звезды, во льды, – чтоб костер долго дымил и тлел красным недобрым зраком в степных путинах… А новый рассвет застал киргизов уже за много десятков верст от этого костра, и был пустой, прозрачный, безбрежный осенний день, в тишине, хрусткой, как стекло, в журавлином клекоте, в журавлиной печали. И этот день ушел в дожде, в сырости, в серости. Так же безмолвно сидели киргизы у костра в степи, ноги под себя, в остроконечных шапках, так же тлел костер пометным дымом, и бродили во мраке лошади. И ночь пришла черным мраком, изморосью, сиротством, ветром. Рано с вечера завыли волки, и лошади подобрались к костру, стали кругом, головами к людям, задами к степи, следили, выведывали, боялись. И новою ночью они пустились в новый путь. Здесь у становища был стог сена, в такие стоги русские закапывали и сжигали в них киргизов-конокрадов, – и, отъезжая от становища, кто-то кинул в стог глышку, стог вспыхнул вехой на новую ночь…
…На горе, над оврагом было тихо, мирно внизу в деревьях – в окнах – светил огонь, чуждый и чужой киргизам. Залаяли собаки. Всадники стояли неподвижно; лошади опустили головы; шелестел внизу, в деревьях, ветер – сиротливо, нехорошо. Подъехали еще всадники, стали слезать с лошадей. Один, по-кир-гизски-скорченно сидя на длинногривой маленькой лошаденке, отставив от себя винтовку, должно быть, сожмурившись, выстрелил в небо. Тогда бесшумно, с ножами и винтовками, один за одним, поползли киргизы вниз по кустам. Тот, который выстрелил, остался с лошадьми, лошади стали в круг задами к степи, понурив голову, маток пустив в середину.
Внизу крикнули мирно:
– Э-эй, – кто там стреляет?..
Долго была тишина, и вдруг сразу – огромным полымем – вспыхнул сенной сарай, затрещала в огне крыша. И тогда завизжала пронзительно, дико, умоляюще женщина:
– Оставьте, оставьте, пустите, я беременна, пустите, я бере – –