Если стоять на капитанском мостике, где всегда в рубке у руля два вахтенных матроса и штурман, и смотреть оттуда на судно, – мертво судно; вот выполз на палубу метеоролог Саговский, полез на бак, к метеорологической будке, качнуло, обдало водой, и Саговский ползет на четвереньках, по-кошачьи, лицо его сосредоточено и бессмысленно, и на лице страх, – но вот еще качнуло, и ноги Саговского над головой, и он топорщится, чтобы не ползти вперед, а пиджак его залез ему на голову, – и потом Саговский долго мучится у метеорологической будки, запутав ногу в канате, чтобы не слететь – – Одним из первых слег Кремнев, потом повалились все научные сотрудники, предпоследним свалился Лачинов, последним Саговский; первый штурман хворал, «травил море»; кают-компания опустела, хворал и стюард. Нельзя было ходить, а надо было ползать; нельзя было есть, потому что не хотелось и потому что ложка проносилась мимо рта, и потому что все тошнилось обратно (матросы требовали спирта); нельзя было умываться, потому что воды до лица не донесешь, не до мытья и – стоит только выйти на палубу, как сейчас же будешь мокр, в соленой воде, которая не моет, а саднит сбитые места. Нельзя было спать, потому что раза четыре за минуту приходилось в постели становиться на голову и за постель надо было держаться обеими руками, чтобы не вылететь. И над всем этим – этот – в этих мертвых просторах визг, вон и скрип, которым визжало, ныло и стонало судно, – такой визг и скрип на жилых палубах в трюме, в котором пропадал человеческий голос – – – Через каждые тридцать астрономических минут – – через каждые тридцать морских миль по пути к северу – приходил на жилую палубу из штурвальной вахтенный матрос, стучал в двери кают и орал, чтобы перекричать скрип и вой:
– На вахту! Кто в очереди? Через пятнадцать минут станция! – На вахту! – –
В половине восьмого утра, в двенадцать дня, в четыре дня, в восемь вечера на жилую палубу приползал и бил в гонг к чаю, обеду, кофе, ужину стюард, – но столы в кают-компании были похожи на беззубые челюсти стариков, где одиноко торчали штурмана, механик и Саговский, – гонг бессильно надрывался на жилой палубе. И через каждые четыре часа от полночи отбивала вахтенная смена склянки. И часы обедов, и часы вахт – были астрономически условны в этих неделях белесой мути.
Кинооператор, которого всего истошнило, который стал походить на смерть, просил, чтобы ему дали револьвер, чтоб он мог застрелиться. Доктор говорил о морфии. Зоолог – он замолчал на все дни; Лачинов, который был с ним в одной каюте, наблюдал, как он провел первые пять суток: он лежал на четвереньках на койке, подобрав под себя голову и ноги, держась руками за борта, – пять дней он не вставал с койки и не сказал, ни слова; потом он уполз из каюты и два дня пролежал у трубы на спардеке, это были дни метели. – Лачинов зазвал его в каюту, он пришел, лег, – вскочил через четверть часа и больше уже не возвращался в каюту – до льдов, когда качка прошла, – он говорил, что он не может слышать скрипа жилого трюма, скрип ему напоминал о его «страстях»: тогда, пять первых суток на четвереньках, он ждал смерти, боялся смерти! – скрип трюма напоминал ему те мысли, которые он там передумал, – он не любил об этом говорить. – Лачинов видел со спардэка, как Саговский пошел к своей будке, – качнуло, окатило водой, – и человек стал на четвереньки и пополз, и лицо его исказилось страхом. –
«Свердруп» шел вперед, на румбе был норд – –
– – на жилую палубу пришел вахтенный матрос, дубасил в двери, кричал:
– На вахту! Кто в очереди?
Встали в половине первого ночи. Стальное небо, снег, ветер, все леденеет в руках. Гидрологи, трое, в том числе Лачинов, поползли на корму, кинули лот, триста метров. Потом стали батометрами брать температуру и самое воду с разных глубин: триста метров, двести, сто, пятьдесят, двадцать пять, десять, пять, ноль; температуру с поправками записывали в ведомости, воду разливали по бутылкам; химик в лаборатории определял состав воды, ее насыщенность кислородом, прозрачность. Батометр надо нацепить на трос, опустить в глубину, держать там пять минут, – и потом выкручивать вручную трос обратно: плечи и поясница ноют. Гидрологи кончили работу в половине четвертого, пошли по каютам обсыхать – загремела лебедка, бросили трал. Второй раз скомандовали на вахту в 11 дня, снега не было и был туман, – кончили в час дня, пошли по каютам обсыхать, В половине восьмого вечера опять пришел вахтенный матрос, задубасил, заорал:
– На вахту! Кто в очереди? –
и тогда к начальнику экспедиции пошла делегация, половина экипажа научных сотрудников не вышла на работу. Кремнев один сидел на спардеке около трубы, руки он спрятал рукав в рукав; губ у него не было, ибо они были землисто-серо-сини, как все лицо; он горбился, и его знобило, и он смотрел в море. К нему на спардек приползли научные сотрудники, впереди полз профессор Пчелин, не выходивший из каюты с самого Ка-нина Носа; сзади ползли младшие сотрудники; люди были одеты пестро, еще не потеряли вида европейцев, еще не обрели самоедского вида; все были злы и измучены. Профессор Пчелин, без картуза, в меховой куртке и брюках навыпуск, поздоровался с Кремневым, сел рядом, поежился от холода и заговорил:
– Николай Иванович, меня уполномочили коллеги. Никаких работ в такой обстановке вести нельзя, мы все больны, это только трата времени, – мы предлагаем идти назад, – и замолчал, ежась.
Кремнев смотрел в море, медленно пожевал безгубыми своими губами, тихо сказал:
– Пустяки вы говорите. Тогда не надо было бы и огород городить, – понимаете, – городить огород? Все в порядке вещей – море как море.