Что все это значит? – я не сплю ночей, хожу сам не свой, мучаюсь, унижаюсь, прося третьих лиц сообщать мне о тебе, роюсь в догадках, ничего не понимаю, выдумываю тысячи выдумок. Решаю: случилось что-то, что не дает тебе возможность говорить со мною, заставило тебя запереться от меня, – случилось что-то катастрофическое, что ты находишь нужным замолчать, – доколе!? – и я пишу тебе письмо, где прощаюсь с тобой, всю мою силу собрав, чтобы оправдать тебя, чтобы решить, что – раз так случилось – стало быть, так и надо, потому что ты честный, чистый и хороший человек, и никто не волен на волю другого. Я тогда мучился своею злобой, – и писал в том письме, что благословляю тебя, всего хорошего желаю тебе, счастья, – а сам всю ночь просидел на террасе: это, ведь, как хоронить любимого умершего, – еще хуже, – потому что я впервые понял, что такое ревность – мерзкая вещь, звериная. Просидел ночь, всю волю собирая, чтобы изгнать злобу против тебя, – чтобы себе оставить всю боль, а тебе отдать всю радость. Очень трудно и больно. Но этим я и жил эти дни.
Ну, а теперь – пункт третий. Ты письмо это внимательно прочла? – правда? – тогда можно и не говорить, как я люблю тебя… Ах, люблю, люблю, – и не знал, что так люблю, и не знал, что так ты вросла в мое сердце, и не знал, что вырвать тебя из сердца – сил нет никаких, родная, милая, единственная, прекрасная. Сердце сейчас у меня спокойно, я хоть столетья буду ждать тебя, мечтать тобою, – мой путь к тебе будет путем аргонавтов за золотым руном твоих рук, твоих глаз, родная, родная: любить, мечтая, оказывается, совсем не хуже, чем любить, лаская».
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Крылов показывал еще письмо к жене, – вторую редакцию только что выписанного. Крылов бледен, измучен. Я прочитал письмо и ничего не сказал, – он ушел к себе, лег на диван лицом к спинке.
Сегодня 14 июля, день взятия Бастилии, национальный французский праздник. Сейчас Локс вернулся от французского консула, во французской концессии. В России, должно быть, я и не вспомнил бы об этом дне, – но здесь в Китае этот день празднует весь город. Поэтому и аз грешный протаскался вчера по французской концессии почти всю ночь. Сначала ходили во французский парк, где все было иллюминовано и в небо гоняли ракеты со всей китайской роскошью – со всей европейской гнилью ломились столы под навесами в яствах для французских матросов и русских проституток. Говорить о ракетах, рвущихся в небо и палящих пушками, – так же, как о безвкусице иллюминации консульства, где ампирный дом был рассвечен смесью китае-египетских завитушек и цветов, – так же, как о стойлах на воздухе, где сотни матросов пили пиво и танцевали с проститутками фокстрот, – а китайцы – тысячами – глазели, – об этом говорить не стоит, это было скучно. Но на Авеню-Джордж ходили китайские процессии с драконами, рыбами, суетящимися изнутри, с фонарями на палках, с китайской музыкой, – это была поистине настоящая красота, фантастическая, страшная и – прекрасная. Я за ними и таскался, за ними и ушел в китайскую часть города, совершенно фантастическую. Процессий таких было много, все перепуталось. Драконы, освещенные изнутри, с горящими глазами, – метались над толпою, плыли огромные рыбы, их обгоняли собаки, львы, фонари, люди в невероятных маскарадных костюмах. Все трещало шутихами, ракетами, литаврами, песнопениями, криками.
Ночь была путаная. С французской концессии, от драконов и шумов, мы поехали в загородный ресторан, сначала в один, потом в другой, сначала в «Дэльмонтс», затем в «Дримланд», – пили белое вино со льдом и смотрели, как в этой жаре люди танцуют фокстрот – в этой жаре и в белых летних монкэ-фраках… Затем мы с Локсом вернулись домой.
– …перебиваю себя, чтобы рассказать о матросской любви, в честь товарища Крылова. Мы были с Крыловым в матросском трактире. – Матросы пришли с моря, не сходили с парохода шесть месяцев подряд; это были американские военные матросы. Женщины, которые были в этом «дансинге», были русские и китаянки, одна японка, одна индуска, две малаянки, – и женщины не могли уйти из заведения до закрытия, до четырех часов утра. Мужчины в кассе за центы покупали билетики на право танцевать с женщинами. Матросы танцевали с ними и имели право приглашать их к своим столикам. Мне было занятно смотреть, как в этих огромных мужчинах, военных американцах, смешались– и та неизбежная обоготворяемость женщины, которая нужна каждому мужчине перед половым актом, ужасная притонная влюбленность, жалкая, омерзительная, которая то и дело вспыхивает – или ревностью, когда женщину, по праву билетика, берет на танец другой мужчина, – или страшной похотью, когда вдруг за танцами кажется, что вот тот матрос вот-вот сейчас сломает женщину, будет рвать ее платье и тут же будет насиловать… Но время идет медленно, сидеть за пустым столиком неудобно, – и матросы напиваются, не хотя пить, – засыпают за столиками, ожидая четырех часов. В притоне – очень шумно и – очень скучно. Женщины в скуке и безразличии по привычке обирают мужчин, – эти женщины, которых, пусть на одну ночь, так обоготворенно, так страстно любят в эту минуту полувменяемые, нелепые, как дети, огромные, страшные люди.
Мы вышли из притона, Крылов сказал в отчаянии:
– Какое безобразие, какая мерзость, – ужасно!..
После китайских драконов и после кабаков «Дримланда» мы приехали домой. Была черная ночь. Мы разговаривали с Локсом. Я вышел на террасу и увидел: во мраке канала, на одной из лодок на канале, на одной из тысячи лодок, горел костер, около костра стояли люди и тени людей – и там трещали шутихи, очень громко, очень много; было темно и было видно, как прыгают искры шутих: – на этой лодке умирал кто-то, или тяжело родился новый человек, – и близкие шумели шутихами, чтобы отогнать страхом шума злых духов… Как передать ту щемящую тоску, которая была у меня от этих шутих на сампанах, услышанных мною после французской концессии? – эту черную ночь, костер на сампане, силуэты людей и горькую мысль о том, что вот эти люди шутихами отгоняют злых духов – от умирающего или рождающегося, – о том, как много вообще еще темной ночи на этом свете!..