Я сказал:
– В письме есть неточная фраза, – вы написали – «всего хорошего, если эта наша размолвка катастрофична», – ну, а если никакой размолвки нет, разве тогда отпадает хорошее? –
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
…если по глобусу провести пальцем от Порт-Саида на восток к берегам Великого океана, то наткнешься на город, имя которому – для меня: – «Маманди!» – Субтропики. Сеттльмент.
Ночь. Там, на севере, – там в России, – никто не знает, что такое тропическая жара, когда мокнут спички и табак, покрываясь, как мои мозги, плесенью, – когда надо вдобавок ко всему спать в москитнике и зажигать около себя от москитов свечи, от которых нечем дышать. Сейчас сижу, подставив эту свечку под мой стул, дым лезет в пижаму. Наш дом в тишине «международного квартала». В первые дни моего приезда ночами мы ездили за город в загородные рестораны – есть «айс-крим-сода» и «амэрикэн-гэрл» («американскую девочку») – разновидности мороженых. Сейчас у нас установился режим уездного монастыря, с постелью в одиннадцать. И сегодня, сходив поужинать «скияками» в японском чайном домике – японским шашлыком в японском ресторане, где люди сидят и едят на полу, – в одиннадцать мы разошлись по комнатам, – и я лег, и читал, и свет тушил.
И вот встал, потому что не спится.
У каждого человека должно быть свое хозяйство, – у меня есть свое: в чайном домике вечером неловко сбросил пепел с сигареты, и мундштук упал в пепельницу с водой (английские сигареты, раз закурившись, никак не потухают), – мало ли кто бросал окурки в эту ресторанную пепельницу и плевал в нее, – а мундштучок этот, старенький, я вывез еще из Москвы, и он мне дорог хорошею памятью. И вот сейчас, прежде тем сесть писать, я ходил в ванную, мыл мундштучок всячески, сейчас он лежит передо мною в китайской чашке, мокнет в одеколоне, – одеколон стал коричневым… На окне у меня, не знаю, как появилась несколько дней тому назад, – должно быть, новорожденная, маленькая, красная, без шерсти, – мертвая летучая мышь! – я не сбросил ее и наблюдаю, как ее ест солнце, поистине ест на моих глазах, – через несколько дней останутся одни кости.
…Фу, как испугался!., писал сейчас наклонившись, и услышал тихий шум, – поднял голову и увидел большую летучую мышь, она летает под потолком, большая, каких не бывает в России, – нехорошо, неприятно быть в одной комнате с этим чужим животным. – Села на гардину. – Опять летает.
…Какая ерунда! – прилетела и спугнула мысли…
Ну, да. Через несколько дней от маленькой летучей мыши останутся только одни кости. Тогда я соберу их. Так ест солнце.
И еще – тоже мое «хозяйство». Прежде, чем сесть писать, был на терраске, а вернувшись, просматривал костюмы, нет ли зеленой плесени? – Наш дом покоится торжественностью тишины. Наш дом стоит на берегу канала, как раз в углу, где Нанкинский канал сливается с рукавом Ян-Цзы. На канале, на воде – сотнями в ряды стоят шампуньки, маленькие китайские лодочки, в которых живут китайцы. Я стоял на террасе, и с трех больших сампан, тех что с мертвецами, пахнуло сладким удушьем трупины. – Непонятно, когда китайцы спят. – Сейчас прерывал писание, – тушил свет, прогонял мышь, – выходил на террасу. Прилив, и вся река воет китайскими голосами, и вся река в тысяче – тысячах – ползущих китайских цветных фонариков. На террасе – нельзя стоять от сладкого удушья трупины. Таинственная, такая, которую я никогда не узнаю, творится на реке жизнь!..
…Знаю, – завтра проснусь в испарине, разбитый жарою, с кислым ртом, – в постель бой принесет содовой со льдом и апельсинов (тут растут, рядом, – что хочешь тут растет!), – полезу в горячую ванну, сяду до часа – до обеда – за бумаги, – а в два, когда все колется и летит до обморока к черту от жары – пойду – поеду на рикше (ломпацо в эту жару бегают быстрее московских извозчиков, – невероятно!) – в китайское кино-ателье, где меня будут снимать для китайского «кино-глаза», – собственно, не в ателье, а в китайские переулки.
Думаю о России, о доме. Приеду и: закажу визитную карточку – «Б. А. такой-то, бывший писатель», – сам же задвинусь куда-нибудь подальше от Москвы, поступлю в кооператоры, инструктором, пропахну проселками и махоркой: – но – о кооперации писать не буду, а напишу о человеке, смерти и любви – так, чтобы это было тверже жизни. Думаю о гибели одного китайского рабочего, матерьялы которой попали мне в руки. Китай!.. – рядом с драконами здесь мощнейшие фабрики (был днем сегодня на одном местном лесопильном заводе, где у каждого станка свой двигатель, где все движется электричеством, подаваемым из-за сотни верст, – образцовейший завод!). Рядом с феодализмом, мандаринатом и маршалами – синдикалистические движения рабочих, профсоюзы, стачки, демонстрации, революция, коммунизм. Рядом с китайцами, живущими на шампуньках, отэль Маджестик, такой, равный которому есть только в Нью-Йорке. В порт приходят каждый день – каждые сутки – до ста пароходов океанского тоннажа, – это крупнейший порт на берегах Великого океана. Кругом города сотни заводов. Город утопает в мокром удушье дыма и трупины. – Непонятно, когда китайцы спят. – Кабаки тянутся от Маджестика, в ресторанном зале которого тропические заросли и прохлада фонтанов, где сутки стоят сотни долларов, – до китайских опиокурилен, где женщина и трубка опия стоят одинаково – тридцать тунзеров, семь с половиною копеек: этот ночной город загажен «белыми», белокожими, матросами, пришедшими с моря, местными колонизаторами и пиратами, живущими на концессиях, – в этом ночном городе множество «белых» проституток – и эти: суть жены и дочери российских эмигрантов. На сеттльменте, где живут белые, где делаются деньги, только эти деньги и есть, все продается и покупается, – все: и первым делом – женщины… – Ах, как деранет по всему этому кантонская революция, – несмотря на то, что на каждом углу здесь стоят по три полисмена-индуса, – ах, как холодновато-весело смотреть на китайцев, которые неминуемо должны задвигаться – не маршалами, а революциями!.. – и – вот, об одном рабочем, вылезшем на улицы с шампунек и расстрелянном здесь (или задушенном, – неизвестно), – и думаю я. Имя этому китайскому рабочему, библиотекарю, студенту – Лю-хфа.