На судне почти не было событий. Каждое утро боцман мыл палубы, и тогда роптали палубные пассажиры, ибо приходилось перетаскивать с места на место вещи, – но шланга боцмана смывала за борт очень много грязи и объедков. В портах к пароходу подъезжали каики, и помощью веревок велась торговля инжиром, финиками, маслом, табаком, хлебом, – и тогда борт парохода походил на местечковую ярмарку, мелочную и очень шумную. Среди классных пассажиров было известно, что такая-то жена зубного врача забегает грешить в каюту радиста, и об этом знали все, кроме мужа. Поговаривали, что матросы понабрали себе жен на рейс с нижней палубы, но это делалось незаметно. Раза два были ссоры, в которые вмешивался капитан, чтобы примирить, когда возникали два ссорящихся коллектива. Однажды, уже в Средиземном море, на юте был большой шум: старик-отец ночью, проходя из моленной, увидел, что дочери его нет на месте; он пошел ее искать и нашел лежащей с юношей за якорями. Отец ее проклял. И утром толпа стариков, вместе с отцом, громко проклинала ее, на древнем языке. Она стояла у решетки фальшборта, над ней повисали проклинающие руки, вокруг нее тряслись седые бороды, и было непонятно, почему она не бросается за борт от безобразия и – почему это старики только орут, но не избивают ее камнями. Девушка же была покойна и, когда зацеплялась за кого-нибудь взглядом, покойно говорила, одно и то же:
– Ну, и что? – Я еду из Тарбута, и мой жених из Тарбута, а он – мелкий торговец, мой отец – –
Судно протекало мимо Византии, Смирны, Пирея, Салоник, – судно шло синью Босфора, Дарданелл, Эгейи, Средиземья. Все это протекало мимо. Чем дальше шло судно, тем страстнее неслись молитвы из трюма, из моленной, тем жестче сжимались руки и глотки в молитве. Уже за недалекими синями – обетованная земля; изгнание – окончено. Каждый, кто ступит на землю отцов, поцелует эту землю, священнейшую, родину.
В Салониках, – городе, разбитом и разграбленном так же, как Смирна, где целые кварталы лежат в развалинах, – на пароход села семья греческих евреев, се-фардим. Их было семеро: старуха-мать – бабушка, сын-отец, жена и дети. Это были евреи второго – испанского – пути рассеяния. Их предки расстались с предками едущих на пароходе полторы тысячи лет назад. В Салониках неимоверно жарило солнце, день был зол от и синь. Эти евреи, конечно, ни слова не знали по-русски. Они поспешно взбирались по трапу. И на палубе вся семья – от старухи, которая шла впереди, до четырехлетнего ребенка, – все заплакали, все протягивали руки и, восклицая на древнем языке, все – они страстно, почти истерически, как братья, которые не виделись десятки лет, – попадали в объятья, страстно целовали всех евреев, что были на палубе. И те, что были на палубе, поистине, вставали в очереди, как в Москве в 1919 году за хлебом, чтобы поцеловаться, – пусть у некоторых это было формальностью. В моленной, в трюме – на железе палубы, на канатах, на подостланных матрацах – сидели люди в талесах и тфил-нах, молились Адонаи; там чадно горели свечи и нечем было дышать – –
Однажды море развело волну, это было уже в Средиземьи. И море и небо посвинцовели, загудел в стройках на пароходе маистра, зеленая муть волн полезла на палубы. Люди тогда хворали морской болезнью. Человеческие тела завалили все палубы. Первыми затошнились женщины, потеряли в болезни стыд. Стонали, причитали, валялись, не следя за платьями, их рвало тут же на палубы, около их подушек и голов. Иные висели над бортами, и ветер метал их волосы. За бортом величествовали стихии. На борту страдали люди. Меж тел ходила команда, иных тащила к борту, иным притаскивала воды, иных водила по сортирам. Ходил по палубам молчаливый доктор, больные просили у него спасения, – доктор отмалчивался, лишь изредка, неизвестно почему, спрашивал у женщин таинственным голосом, – «а что, понос имеется?» – женщины поспешно рассказывали обо всем том, как варит их желудок, – и доктор проходил мимо. Когда доктор видел уж очень побледневшие лица, уж очень запекшиеся губы, он говорил санитарам, чтобы облили холодной водой и относили на спардек, к трубам, на ветер и туда, где меньше качало. По палубам со шваброй ходил боцман, покойный человек; он подходил к тем, кто томился, и спрашивал: – «что, мутит?» – и производил тот звук, который не передать литерами, который производится во время рвоты, «ы-ык», – и человека сейчас же судорожно тошнило от этого звука; боцман шваброй растирал по палубам рвоту и говорил: – «Самое верное дело поблевать, сразу легче. Опять же я подмыл!» – За бортом стихийствовало море. В эти часы особенно много было людей в моленной. Во мраке там нечем было дышать от запаха рвоты. Огни свечей метались от качки. Там исступленно молились люди, страдающие качкой, горе поднимая запекшиеся бороды.
А в ночь перед Палестиной море гремело грозой. Во мраке исчезли небо и вода. Только молнии кололи и рвали небо и воду, и выл ветер, и гремел гром. Было очень странно смотреть, как, когда померкнет молния, светится еще – фосфорически – вода; – и тогда казалось, что грохочет громом не небо, а вода, вот та, что лезет на палубы, вот та, в которую зарывается нос судна. Всегда величественны и грозны грозы. На судне никто не спал, но все люди, табунами, забились по щелям, дальше от грозы, в страхе, в молитвах.
…Впереди была Палестина – –
На Урале в России, где-нибудь около Говорливого или Полюдова камня, выбился из-под земли студеный ключ, протек саженей десять и вновь ушел в землю, исчез. Проходил мимо этого ключа путник, наклонился, чтобы испить, – и не выпил ни капли, потому что вода солена до горечи, негодна для питья. Или прилег путник, чтобы испить, – и обжег губы, ибо горяча вода, как кипяток. Но путник встал, пошел дальше и забыл дорогу к этому ключу, забыл про ключ –